Шрифт:
Закладка:
Я не стал звонить ей на следующий день — почему-то думал, что она позвонит сама, и кроме того, мучился похмельем, не из ряда вон выходящим, но все-таки забавно, что именно такие вещи направляют течение нашей жизни. На другой день позвонил, телефон был выключен (в библиотеке), и, опять же, думал, что, увидев пропущенный, перезвонит, потом целый день провел в беготне, и было ни до чего, а на четвертый день звонить было уже странно. Возможно, она тоже так думала, но мне казалось, что если она за четыре дня не предприняла ни единой попытки поговорить, то, вероятно, такая попытка с моей стороны будет напрасной и обидной. Не то чтобы я не пережил, если бы Нина меня обидела, но с возрастом, вопреки заблуждению, такие раны зарастают все дольше, хотя, быть может, и ощущаются не так остро.
Через две недели я сел в самолет и улетел в Симферополь. Меня довезли до гостиницы и оставили в покое — был ранний вечер. Я поел, дошел пешком до Херсонеса и обратно шел уже почти в темноте. Странно было видеть Крым зимним. Голые кроны, ржавые листья, застрявшие в сухой траве с прозеленью, кипарисы спящего оттенка, хмурое небо и рваный холодный ветер; только что не было снега.
На следующий день разъяснело. Я рано проснулся (было что-то вроде лекции в университете), позавтракал и оделся. За мной должны были приехать, но я позвонил и сказал, что вчера разведал дорогу, так что дойду сам. Листья из ржавых железок стали травленой медью, желтая штукатурка стен отсверкивала травертином, зелень в складках мостовых мерцала бронзовой патиной — зимой, в тишине и неспешности, без всей намывной дребедени, вдруг стало видно, что Севастополь — имперский город, черноморское отражение Петербурга, чем-то даже, хотя бы цветом неба и линией рельефа, ближе к римскому инварианту.
После «лекции» (беру это слово в кавычки, потому что на самом деле это была, конечно, «встреча» — вечная проблема жанра), так вот, после встречи ко мне подошла студентка и сказала:
— Здравствуйте, я Аня.
Аня была среднего роста тонкой брюнеткой, она тянулась от пола, как нервюра готического свода (я имею в виду напряжение и нежность изгиба и не упоминаю образцово выполненные мулюры лица); добродушная энергичная женщина, с которой я переписывался месяц и успел переброситься парой слов перед «лекцией», сказала мне Аня вам покажет город, она со второго курса, толковая девчонка — теперь, само собой, появилась иллюзия, будто она говорила это с каким-то особенным озорством, хотя наверняка нет. В действительности прошлое, в той мере, в которой оно вообще существует, всегда скорректировано своим будущим.
Тогда мне показалось, что Ане неловко от того, что мы, почти ровесники, говорим друг другу «вы», и к тому же наше положение — столичный гость и Ариадна по разнарядке — такое глупое и такое формальное. Сейчас я уверен в том, что неловко было мне, а Ане я лишь приписал собственную интерпретацию этого положения. Мы час или больше гуляли по городу, играя свои роли — мисс предупредительный экскурсовод и мистер заинтересованный болван, — пока мне не пришло в голову самому ей что-нибудь рассказать, и я стал рассказывать о том, что мне больше всего было интересно: о Юстиниане.
В своем роде это было, вероятно, предательство, но если и так, то вина моя смягчается тем, что рассказывал я историю, уже успевшую стать моей, — не только по тому формальному признаку, что я успел, кажется, много к ней присочинить, но и потому, что она (я имею в виду, история) включилась в мой собственный обмен веществ, если только возможно включить в себя чужое событие и переварить его. Аня ничего о Ринотмете не знала (или делала вид, что не знала), так что я не рисковал быть пойманным за руку, а вместо этого сам поймал ее ладонь, пока мы спускались по Синопской лестнице. Потом отпустил, но минуты мне было достаточно — я почувствовал ее легкий пульс под суставом безымянного пальца и в этот момент успокоился и почувствовал себя уверенно, как будто дальше я могу не рассказывать, а просто плести все, что в голову взбредет.
Вечером, когда Аня села на автобус и уехала домой (мы прощались до завтра, и я не сомневался, что могу поцеловать ее, и мне, само собой, хотелось этого, но еще больше мне хотелось продлить колебание струны — не знаю, понятно ли я говорю), я вернулся на холм с бутылкой портвейна. Я следил за тем, как тени елей облизывают марши лестницы, глядел на море и в какой-то момент остро почувствовал, в чем его ужас — в том, что в море нет направления: ни вперед, ни назад, ни влево, ни вправо. Привычка думать о времени как о потоке воды сделала из моря устрашающую метафору времени вне человеческого измерения (в обоих смыслах) — времени, корпускулы которого перекатывались то ко мне, то от меня, и чем темнее становилось, тем явственнее я слышал их шуршание друг о друга.
Я искал объяснения десятилетней паузе в судьбе Юстиниана[1], но возможно, что никаких таких объяснений не только не нужно, а попросту нет. И что хронист, утрамбовывающий десятилетний срок в одно титло, делает так не от бессилия, а для точности, и эти десять лет не катились, не текли, не тянулись, а только шуршали друг о друга туда-сюда. (Туманность этой мысли я отношу на счет массандровского портвейна; прошу считать это продакт-плейсментом.)
Так, я с трудом мог бы сказать, чем мы занимались с Ниной. То есть мы занимались сексом (увы, русский язык не предназначен для подробностей, могу только сказать, что мы бывали похожи на катающихся по квартире горячих слюнявых осьминогов, пусть это и звучит не слишком аппетитно, секс вообще зря сравнивают с едой), сексом — само собой, но если вопрос в том, что за эти полтора месяца произошло, ответить на него трудно (хотя проще, чем рассказывать по-русски про секс). Мы два раза сходили в кино, гуляли, обедали в городе или готовили дома, но в целом, скорее, ездили по клубам с ее друзьями. Для меня это было что-то вроде погружения на дно бликующего моря с разноцветными кораллами, стремительными стаями рыб, ленивыми крабами, замершими в ожидании жертвы муренами и прочей дичью, населяющей ночную жизнь города. Не могу сказать, что я был единственным человеком с аквалангом в этих аквариумах, пускающим пузыри